— Постой, — сказал толстяк. — Какой такой вожатый? Ты, видно, сам запутался в собственной лжи, пиита! Кроме того, резать мерзавцу язык было нехристианским поступком. Выпустил бы гаду кишки — и вся недолга. Ведь любой пастух из Абруццо…
— Да не трогал я ему язык, он сам его отчекрыжил, — сказал Абу Талиб. — Таковы были условия игры… Бадави жестоки с городскими арабами — представляешь, что они со мной сделают? Тебе хорошо, тебя просто продадут в рабство… Ну, оскопят там, не без этого… Но гарем всё-таки не галера! А меня растянут мокрыми ремнями на солнце и отрежут веки! Или напялят на голову шапочку из верблюжьего мяса, после чего я и сам стану маджнуном бегать по сахре, лишённый разума от боли… Аллах, поменяй меня местами с этим ференги!
— Господи, прислушайся к этому басурманину! — вздохнул монах. — Дай мне хоть перед лютой смертью почувствовать себя лёгким и стройным, лишённым избытков плоти! Избави, кстати, и от рабства, и от гарема! Ведь оскоплённый лишается всякой возможности стать Папой, а иначе какого дьявола я уже который месяц подвизаюсь на этой сковородке?
— Я преклоняюсь перед мужеством твоим, садык, — сказал Абу Талиб. — Верю, что ты не оставил меня из чувства товарищества, а не из чего иного…
— А чего иного? — удивился монах. — Не надо было темнить. Вожатый, безумец, дитя, слепой… Будто у нас в Абруццо одни дураки живут!
Брат Маркольфо обиделся и повернулся бы спиной к Отцу Учащегося, но они и без того были связаны спинами друг к другу и видели разное.
— Что они там делают, садык? — примирительно спросил поэт.
— Пировать собираются, — ответил монах. — Как бы верблюдов наших не зарезали… Жалко скотину…
— Ты лучше нас пожалей, а верблюдов они не тронут. Они таких красавцев в жизни не видели… А этот, немой, чем занят?
— Напялил твою одежду и бреется твоим кинжалом.
— Чтоб он горло себе перехватил! А ещё что?
— А ещё они костёр собираются разводить, только я не пойму, из чего…
— Костёр? Из чего?
— Иисусе многомилостивый! Куда мы попали? Что это за место?
— Аллах милосердный! Да ведь это…
Только сейчас бедные пленники огляделись как следует. Сахра, она повсюду одинаковая, но здесь…
Вокруг них там и сям валялись полузасыпанные морские раковины и рыбьи скелеты разной величины. Длинные ленты сухих водорослей по цвету не отличались уже от песка, а сам песок был белым от соли. Топорщились утратившие яркость, но не форму, коралловые кусты. Аркой, ведущей в небытие, торчала громадная акулья челюсть. И пахло здесь как-то по-другому, словно море, плескавшееся над барханами, ушло отсюда примерно с месяц назад, но забыло вернуться.
Море, настоящее море! И даже с кораблём! Правда, судно было переломлено пополам, но в тени его высоких бортов как раз и пристроились их пленители, чтобы затеять пир победителей…
— Давай, садык, развернёмся, я гляну в твою сторону…
С великим кряхтением они стали подгребать связанными ногами.
— Да, это был боевой гураб, — сказал Абу Талиб. — Чудны дела всевышнего! Бывает, конечно, что смерч переносит морскую воду на большие расстояния, бывают и дожди из рыбы, но чтобы целую галеру… Да ещё и с людьми… К мачте привязан скелет! Бедняга надеялся, что его не смоет…
— Вздор, — отозвался монах. — Никакой это не смерч. Как же смерч мог выворотить кораллы? Нет, мы на морском дне. На бывшем дне. Уж я по Леванту поскитался! Ага, значит, вот откуда они растопку берут — корабельные доски рубят… И давно, видно, рубят, место им знакомое. Ох, никак твой супостат идёт…
Действительно, принарядившийся Абу Наиби в компании другого разбойника подошёл к пленникам и стал их развязывать — вернее, сперва отвязывать друг от друга. Потом освободили брата Маркольфо совсем, а Отца Учащегося сволокли к кораблю и примотали к обломленному и уткнувшемуся в песок куску мачты — поближе к скелету.
— Друзья мои, это недоразумение, — ласково заторопился монах. — Я тут ни при чём. Сам я здесь чужой. Попал в больницу города Халеба, подорожные грамоты украли, помогите, чем можете!
Немой на это ничего не ответил, а напарник его ответил, но как-то уж так по-своему, что брат Маркольфо ничего не понял.
— Они хотят, чтобы ты им виночерпием служил на пиру, — угрюмо перевёл Сулейман из Кордовы. — А меня этот обманщик всё-таки боится!
— Не я выбрал себе участь, — облегчённо развёл свободными руками толстяк.
— Только ты не радуйся: с виночерпиями у нас знаешь как поступают, когда напьются?
— Так ведь я не юный отрок, — с надеждой предположил бенедиктинец.
— А когда сильно напьются? — злорадно сказал поэт.
Но разбойников, видно, не шибко радовал вид монашьих телес — ему даже бросили колом стоящую рясу, чтобы не портил трапезы.
Сами же злодеи напялили на себя всю выигранную у Абу Факаса одежду, что была в тюках, причём было видно, что дети пустыни ничего такого сроду не носили, и поэтому стали являть собой зрелище, в иных обстоятельствах смехотворное. Один Абу Наиби выглядел прилично в китайских шелках и венецианском бархате.
Но брат Маркольфо и отрепьям был рад: суетился, подобно каплуну, вокруг разбойничьей макамы, раздавал золотые чаши, предварительно протерев каждую рукавом грязной рясы, мастерски запрокидывал бурдюки, безошибочно попадая струёй багровой влаги в драгоценные вместилища, раскладывал на серебряных блюдах сладости, именуемые арабами «халявой». На костре шипел молодой барашек, которого недавние богачи собирались зарезать и слопать на первом же привале, но не успели…
Вот только самому виночерпию ничего не досталось — ни кусочка, ни глоточка…