От грусти пошёл по дому бродить. Котёл разжёг, чтобы вода горячая была, цветы полил. Сна ни в одном глазу. Наоборот, всё крутится внутри, вот тут, и сердце колотится, и голова не своя. Зашёл к Отто в кабинет, книжки у него полистал, ничего не понял. На диванчик лёг и уснул.
Ну, какой там может быть сон — на диванчике… да и мерещилась хрень всякая. Уже брезжило за окнами, когда уснул — как пропал.
И вот снится мне, что я лампочку зажечь пытаюсь. Спичками чиркаю, чиркаю, уже коробок в хлам исчиркал, всю тёрку стёр, коробок бросил, схватил зажигалку, стал стекло в пламени греть, и вроде уже на нити первые искорки появились, и тут вдруг она с хлопком как рванула — руки мне посекло мелко, губы, морду, и под сердцем засосало холодно, ну думаю, крупный осколок вошёл, теперь мне свет уже без надобности…
Еле зенки разлепил. Дышу, дышу — и вдруг дошло: сон это, морок, фигня такая на кукурузном масле, а за стенкой-то Руженка спит, чудо какое, а я-то, дурак, в сны пялюсь ровно в твой телевизор. Морду в кадушку с водой макнул, побулькал там, растёрся и бегом. Ещё дверь открывал…
…О, чёрт, заболтался я тут не по делу… Давай дела сначала, а после я дорасскажу.
Блотт положил трубку. Стоять на ушах. Какой же он красочный, этот английский язык. Стоять на ушах.
Том Шарп «Блотт в помощь»
Да, это была очень странная библиотека. Даже Шаддам, обычно невозмутимый, выглядел — не просто был, а именно выглядел — озадаченным. Во всяком случае, галстук он снял, а рукава пиджака подвернул.
Большую часть содержимого шкафов составляли свитки материала, который поначалу Николай Степанович и принял за папирус — за просаленный и пропылённый папирус. Но нет, при более внимательном рассмотрении оказалось, что серый цвет — всё-таки не от грязи, он был равномерен, а краска (вероятно, охра), которой выведены были иероглифы, хорошо и приятно для глаз на этом сером смотрелась; другое дело, что иероглифы от этого не становились понятнее.
Были в шкафах и переплетённые книги со страницами из плотного шёлка, из деревянного шпона и даже из тончайших металлических — похоже, серебряных — пластин. Были своего рода папки с вложенными листами, похожими на проклеенные и спрессованные циновки. Были, наконец, книги и просто бумажные — то ли из рисовой соломы, то ли из хлопка…
Николай Степанович насчитал девять различных азбук, Шаддам — одиннадцать, Костя — пятнадцать. Ни одна из них не была известна науке.
— Вот эти, по-моему, атлантские, — сказал однажды Шаддам, поглаживая переплёт серебряной книги. — Что-то мне такое вспоминается…
— Может быть, прорежется? — спросил Костя непонятным голосом.
— Может быть, — согласился Шаддам. — Но я не знаю, когда.
— А эронхайских книг нет? — спросил Николай Степанович.
— У эронхаев не было книг, — сказал Шаддам грустно. — Они пользовались подобием компьютеров — вернее, компьютерной сети. В любой момент каждый из них мог получить любую информацию… — Он помолчал. — Не было ни книг, ни даже письменности. То есть письменность, может быть, когда-то и была… Я не застал.
— Понятно… — Николай Степанович открыл пухлую, но лёгкую бумажную книгу. Чуть прозрачные, очень приятные на ощупь листы, чёткие буквы, которые он принял бы за выведенные тончайшей кисточкой — если бы не абсолютная схожесть одинаковых знаков. Книги были печатные, это точно, а про свитки сказать трудно: схожие иероглифы почти не попадались…
Он пролистнул несколько страниц и уже хотел было книгу отложить, как вдруг — нащупал? увидел? каким-то седьмым-восьмым-девятым чувством уловил — понял, что в книге что-то есть. Он поставил полураскрытую книгу на стол, страницы распахнулись — и из середины выпала закладка.
Закладка лежала в книге там, где изображена была карта!
Но не карта привлекла особое внимание Николая Степановича — а сама закладка. Во-первых, это был пергамент, более или менее привычный руке и глазу. Лист, размером с тетрадный, сложенный вдоль и со следом перегиба поперёк. Во-вторых, в углу его украшало бледное — а когда-то, наверное, золотое тиснение, и тиснение это изображало семисвечник, менору!..
— Ребята… — сдавленным голосом позвал Николай Степанович. Они уже и так стояли позади, заглядывая через плечи.
Николай Степанович развернул лист. Он был украшен причудливым колонтитулом — и заполнен знакомыми — знакомыми, наконец!!! практически родными!!! — еврейскими буквами!
…Сперва брат Маркольфо сказал:
— Да, воистину небогата родня синьора Маджнуна…
Потом он поспешно добавил:
— Но ведь мы подвизаемся не корысти ради.
Наконец он завопил:
— Иисусе сладчайший! Это же просто разбойники! Будь проклято всякое милосердие!
И был, к несчастью, прав.
Хорошо вооружённые оборванцы — добрый десяток — стащили их с верблюдов, повалили на песок и долго пинали — правда, босыми ногами.
Но невдолге и сами недавние богачи сделались босы, наги и крепко связаны. Брат Маркольфо не успел извлечь клинок из посоха, Сулейман первым делом лишился своей кривой джамбии.
Оборванцы потрошили вьюки, потрясали полнёшенькими бурдюками, звенели золотыми динарами.
Только несчастный Маджнун ничего не потрошил, ничем не потрясал и не звенел. Он склонился над Отцом Учащегося, открыл гнилозубую пасть и ткнул в неё пальцем. Потом повернулся и пошёл прочь, дико хохоча.
— Аллах милосердный, — возрыдал Сулейман из Кордовы, забыв об украшательствах речи. — Ты воистину наказываешь всякую скверну и гордыню… Зачем ты потащился за мной, бедный ференги! Зачем я поверил в ложное знамение! Ведь это не вожатый и, уж конечно, не Маджнун, а проклятый Абу Наиби! Лишённый мною возможности обманывать правоверных, он обрёл своё место в этой гнусной шайке!