Покойный поэт был жутко раздосадован произошедшим. Смерть застала его в самый неподходящий для этого момент, когда он только-только собирался поделиться соображениями о происходящих в мире событиях не с кем иным, как с наперсником своим Николаем Степановичем! И вот ведь незадача…
Когда же Брюс в простых выражениях объяснил ему, что для досады причин нет и что далеко не всё потеряно, Отто Ран прямо-таки воспламенился. Да, он слышал, что возрождение — вещь довольно-таки болезненная, куда болезненнее смерти, но ведь там, наверху, осталось так много важных и незавершённых дел!..
Поскольку Отто был покойником совершенно свежим и кадавр его, слабоповреждённый, даже не начал остывать, запас крови у Брюса облегчился незначительно, — так примерно на одну шестую часть. С этим Брюс и остался, — а наверху Отто Ран, лежащий без сна в темном душном номере дешёвой барселонской гостиницы, вдруг ощутил неприятное посасывание в груди, встал и вышел на крошечный балкончик. Была душная ночь — как перед грозой. Над самой водой висела, подрагивая всем телом, исполинская луна неприятного цвета — белая в центре и красноватая по краям, похожая на оскальпированный череп. Надо лететь к Гумилёву, подумал вдруг Отто Ран, нет смысла ждать его здесь, вряд ли он приедет на это жалкое профаническое действо… При этом где-то в глубине сознания он понимал, что не так давно был мёртв, и кто-то его правильно, умно оживил; при правильном оживлении душа возвращается в тело за некоторое время до смерти и уводит тело с гибельной траектории; за это придётся расплатиться болью — тогда, когда душе было (или будет?) предначертано с телом расстаться; но этот момент ещё не пришёл…
Он оделся, побросал вещи в чемодан и стал спускаться вниз, а Брюс, стряхнув с ладоней пепел, подхватил на плечо сумку-холодильник с оставшимися флаконами — и пошёл дальше. Бесплотные души обтекали его с обеих сторон, не замечая; они никак не могли смириться с внезапностью своей единственной смерти — и предавались панике и скорби.
Стенания душ, пусть даже и тихие, как шёпот, заполоняли собой всё вокруг и проникали глубоко в череп; это было подобно беззвучному шелесту крыльев ночного мотылька, залетевшего в ухо. Брюс знал по опыту, что может продержаться в этом шёпоте несколько часов, потом подкрадывается одержимость и следом безумие. Спасти его могло только то, что и в Царстве, как во всяких других мирах, есть места малопосещаемые…
Здесь всё вокруг похоже было на пыльную, без растительности и камней, равнину, окаймлённую чем-то туманным — возможно, горами. Небо, или каменный свод, или что-то ещё — то, что над головой — было равномерно-серым, чуть темнее в зените и светлее к краям. Даже бесплотные души сумели пробить на равнине своего рода дорогу — по крайней мере, видно было, что здесь пыль темнее и прибитее, чем по сторонам.
Пока что — он знал — от душ ему не отвязаться. Они будут слоняться рядом и стенать, и плакать. Там, дальше, когда кончится равнина, когда начнётся какое-то подобие устроения, — можно будет поискать уединения и отдыха. Ещё дальше — и поспрашивать кого-нибудь о чём надобно.
Он шёл и шёл, тупо вздымая пыль и думая, что уже стал стар и перестал чему бы то ни было удивляться.
Потом он начал петь, стремясь заглушить пронзительные шепоточки под черепом. Он пел немецкие солдатские песни, русские матросские, шотландские любовные и ирландские за жизнь. Некоторые песни он подцепил вообще неизвестно где. Например, эту:
Есть у нас один закон на море,
Жизнью он проверенный не раз:
Никогда моряк не скажет «кОмпас»,
Но всегда он скажет, что «компАс».
Есть на Тихом океане песня,
Чей напев печален и суров,
Но её всегда поют на рейде
Одного с Антильских островов.
Есть одна в Карибском море шхуна.
Правит ей суровый капитан.
За него назначили награду
Адмиралы всех прибрежных стран.
Эта шхуна плЫла вне закона:
Многие матросы иногда
Под пиратским неподкупным флагом
Грабили проезжие суда.
Там была отважная команда
Лучших на воде и под водой.
Но из всей команды всех отважней
Был один лишь боцман молодой.
Голова под алою банданой,
На груди серебряный свисток…
Всей командой был он уважаем,
Но к врагу немыслимо жесток!
Тяжело без женщины на море:
В кубрике и в рубке тяжело,
Тяжело на мостике, на баке,
Даже в трюме очень тяжело.
И любой моряк, старпом иль юнга,
После вахты, где тяжёл штурвал,
Начитавшись Юнга или Фрейда,
О прекрасном боцмане мечтал.
От его танцующей походки
Набегала горькая слеза.
На лице у боцмана сияли
Бирюзово-карие глаза.
Но никто ничто тут не добился,
Если этот боцман с юных лет
Русским словом и английской сталью
Заслужил себе авторитет.
…Как-то раз осенней южной ночью,
Когда спал беспечно экипаж,
Шхуна вдруг попала в окруженье,
И враги пошли на абордаж!
То и дело пушки грохотали,
Изо всех сторон пальба неслась.
Палуба у шхуны по колено
Вражескою кровью залилась.
Но увидеть полную победу
Боцману уже не довелось:
Сбило пулей алую бандану,
Обнаживши золото волос!
С мостика ужасный крик раздался,
Как из глаз упала пелена:
Капитан угрюмый догадался —
Этот боцман дочь его была!
Напоследок из груди пробитой
Вырвался едва неслышный стон,
И воскликнул капитан угрюмый:
«Ты дралась как леди Гамильтон!»
…Есть один закон у нас на море,
Он гласит, что в самый трудный час
Никогда моряк не скажет «кОмпас»,
Но всегда он скажет, что «компАс»!