Есть ли кто-нибудь в мире, кто этого достиг? Был ли?
Праведник же подобен светлому зеркалу, красота и уродство рядом с ним разделяются сами собой. Весь мир не вместит его: он же открыт для всех. Он ничем не связывает себя и всякий миг сам себя превозмогает. В речах он всегда беспристрастен — и всюду лишает людей покоя жизни. Но скажи мне: куда уходили древние, дабы пребывать в покое?
Держа в руке сияющий меч, казнишь или даришь жизнь не по прихоти железа, а по воле Всевышнего. Род приходит и род уходит, и в смерти откроешь ты жизнь, а в жизни отыщешь смерть. Но когда ты достигаешь этого, как тебе быть дальше? Без глаза, проницающего все препоны, и не имея опоры в пустоте, не будешь знать, что делать. Но кем ты станешь, обретя глаз, проницающий все препоны, и опору там, где нет опоры? Я много раз спрашивал себя об этом, находил ответ — и пугался ответа.
Будь безмятежен, ни за что не держись, и на медной смоковнице распустятся цветы. Есть ли что-нибудь в том, что есть?
Шаддам закончил чтение и обвёл слушавших медленным слегка затуманенным взглядом.
— Вот и я тоже обалдел, — признался Николай Степанович.
— Но как это письмо попало сюда ? — спросила Аннушка. — Судя по всему, оно на много тысяч лет моложе всего остального.
— На сотни тысяч лет, — сказал Шаддам всё так же задумчиво. — Самое малое — на сотни…
— Римафаим — ведь это то же самое, что Аримафея? — как-то очень осторожно спросил Костя.
Армен похлопал его по плечу:
— Всё так, как ты подумал, да! И Иосиф — это Иосиф. Это не просто Иосиф, а — Иосиф. Теперь понял?
— Так всё-таки, — настаивала Аннушка, — откуда оно взялось в книге?
— Кто-то положил, — сказал Николай Степанович. — Как закладку. А потом забыл.
— То есть тут бывали другие люди?
— Наверняка. Но давно.
— Но если тут можно жить вечно… а мы никого не встретили до сих пор…
— Значит, плохо искали! — сказал Костя. — Я предлагаю…
— Подождите, — сказал Николай Степанович. — Помимо письма, мы ещё кое-что нашли, не забыли?
Как оказалось, забыли.
Николай Степанович вынул из позаимствованной в библиотеке папки сложенный ввосьмеро лист волокнистой бумаги. Развернул его.
И в этот момент закончился день.
— Да провалиться!.. — в сердцах вскочил Костя.
— Тихо-тихо-тихо… — сказал молчавший доселе Толик. — Нас тут слышат. И могут исполнить, что сказано. То, что пожелаем в сердцах.
Все дружно развернулись в его сторону.
— Ты кого-то видел? — спросил Костя.
— Глазами — нет…
Чтоб тебе жить в эпоху перемен — так, да? Ерунда. Перемена перемене рознь. Время, когда рушат дома — дома, где живут живые люди, — прoклятое время…
Когда разрушают твой дом, выбор у тебя невелик. Можешь плакать и умирать, можешь плакать и бежать, можешь плакать и жаловаться, а можешь — плакать и строить. Есть ещё те, что не плачут, и те, что плачут потом, и те, что потом убивают. Они — другие, про них не знаю.
Я — строю.
Раньше не умел — теперь всё могу. Глаз другой стал, руки другие. И память, да. Ну и храбрость другая. Мало её стало совсем, и не стыдно этого. Если на свой хребет слишком много взвалишь, сломается — а на мне только своих пятеро.
Нельзя отвлекаться. Некогда слова выкрикивать, жалеть себя. Лить в песок воду. Нельзя.
Кто раз через это прошёл, навсегда научается главному: как себя расходовать, как и на что. И никогда не повторять: «Этого не может быть». Во времена, когда рушат дома, может быть всё. Видишь глазами — верь. Болит сердце — работай. Очень всё просто. Работай. Работай. Не отвлекайся.
Больше всего Идиятулла страдал от отсутствия дела. Работы. От ощущения, что всё замкнулось в круг, и каждое утро начинается с уже бывшего в употреблении. Отсюда затхлость. Своего рода «День сурка», но — ничего нельзя изменить. Хотя вроде бы каждый день что-то новое и вообще делай что хочешь, но внутри отчётливое понимание, что это только видимость, иллюзия. Игла гигантского патефона каждый раз попадает в одну и ту же бороздку, и так уже много тысяч лет.
Видишь глазами — верь. Вот камень. Почему же накатывает так властно, что там, в камне, свой мир, куда более живой, чем по эту сторону? Почему краем зрения всё время цепляешь какое-то шевеление, исчезновение или появление мелочей, в других обстоятельствах внимания не стоящих? Почему, наконец, всё время кажется, что нас здесь больше, чем шестеро? Особенно когда кто-то уходит бродить по городу — и начинаешь считать, сколько людей здесь и сколько ушло, и получается семь! Получается восемь! И я не знаю, как это получается…
— Странно, — сказал Николай Степанович, — а мне всё время кажется, что кого-то не хватает…
Он вздохнул и посмотрел по сторонам.
— Да. Определённо — кого-то не хватает.
— Сперва скажу тебе его главное прозвище — Ибн-Баджа, что значит «серебро».
Потом назову другое прозвище — Ибн-ас-Саиг, что значит «сын ювелира».
Наконец ты услышишь полное его имя — Абу Бакр Мухаммад ибн Яхья Ибн-ас-Санга Ибн-Баджа, Серебряный, светоч разума и милосердия.
Он мой земляк — родился в Аль-Андалусе, жил и в Гарнате, и в Ишбилийе, где стал славен делами своими и где до сих пор благословенно его имя.
Во многих науках преуспел Ибн-Баджа, не в пример мне и тебе — изучил он в Куртубе и фальсафийю, и калам богословский, и фикх — учение о справедливом суде, и науку о растениях — набат, и мистический марифат. Какое-то время, как ни странно, подвизался вазиром у халифа Абд-ар-Рахмана! Но всю жизнь был он милосердия вазиром, служил несчастным и сирым, ибо избрал ремесло табиба. С бедных не брал он платы, а с тех, что богаты, — брал, людей возлюбя, отнюдь не для себя: для обретения редкого целебного растения, драгоценного минерала, струи бобра и марала — далее перечислять не хочу, понял сам — того, что нужно врачу.